Елена Вигдорова

Я не была знакома с Леной Эшкинд. А с Леной Шмелевой я познакомилась 19 августа 1991 года, ближе к вечеру, и мне посчастливилось дружить с нею почти тридцать четыре года – с того вечера до раннего утра 26 мая 2025 года.

Но до нашего знакомства я однажды Лену видела. Это было году в 86-м, что ли, дома у наших с Даней ближайших друзей – Иры Букринской и Эдика Безносова. Они жили в огромной коммуналке в 1-м Обыденском (тогда он, конечно, не так назывался), и мы сидели в их большой комнате, а Эдик читал стихи Бродского – наверное, ближе к Рождеству. Народу, как всегда, когда Эдик читал, было много, диван, стулья – все заняли. А Лена пришла с двумя сыновьями, Сашей и Володей, восьми и шести лет, и детей не посадили, конечно, а просто поставили – как-то так они встали недалеко от Эдика. Не заметить эту команду было нельзя: очень красивая и невозможно юная женщина и исключительно воспитанные мальчики – как из прошлого века! – в белых рубашечках, причесанные, вежливые, с прямыми спинками – встали тихо и стоят, смотрят на Эдика своими голубыми глазами и очень-очень внимательно слушают.  Такие благородные дети! И вот Эдик читает «Речь о пролитом молоке»: 

                      Я пришел к Рождеству с пустым карманом,

                      Издатель тянет с моим романом... 

и т.д., длинное стихотворение, дети слушают. Почему мы все на них поглядываем? Да потому что уж больно милые! – и вдруг Эдик произносит:

                    Это мне – как серпом по яйцам!

Наши воспитанные мальчики реагируют мгновенно и абсолютно синхронно: глаза выпучиваются, и Саша с Володей быстро переглядываются и пинают друг друга локтями... А потом опять стоят смирно и преданно смотрят на Эдика.

Замечательно, что эту сценку запомнили все, кто тогда у Эдика был…

И вот уже подросшие мальчики... Именно Саша Шмелев, который к 91-му году учился у Эдика в классе, встретил его, своего любимого учителя, днем 19 августа в малаховском магазине, который  звался у нас «на Советской», и Эдик пригласил через Сашу всех Шмелевых в гости и сказал свой адрес – Безносовы жили тогда на улице Толстого, а Шмелевы –  почти на соседней – угол Добролюбова и Некрасова (да-да, у нас так в Малаховке: Некрасов, Добролюбов, Толстой, Белинский...). 19 августа у Эдика день рождения. И в этот день Ира зашла ко мне утром – я еще спала, а она уже шла из церкви (Шестое августа по-старому, Преображение Господне) и разбудила меня словами: ты спишь, а у нас государственный переворот! Ну, а дальше все, что все помнят: Лебединое озеро, голос диктора – как в прежние годы – хорошо поставленный, уверенный, до боли знакомая лексика... Мы с Ирой режем салаты – гостей все равно ждем, Эдик чистит картошку, потом я тру ее на терке – гостей в ту пору потчевали дерунами, все это обильно поливаем слезами (нет, плачем мы с Ирой, Эдик все-таки не плачет), и к вечеру, действительно, из Москвы – кто от Белого дома, кто от Лебединого озера, но потихоньку под моросящий дождик – все собираются у нас на террасе... А тем временем Саша привел родителей и братьев (уже и Алешок полуторогодовалый был) к Безносовым, и безносовский сын Саша сказал, что все уже у Шуров, то есть у нас с Даней, потому что день рождения будет там, так как терраса большая. И вот на эту большую террасу Саша Безносов привел к нам всех Шмелевых – привел навсегда.

Мне было уже 37 лет, а Ленке через почти месяц исполнялось 34, и мы полагали, что в столь почтенном возрасте новые друзья – ну вот такие друзья – уже не заводятся, но оказалось, что мы ошибались, и дружить – близко, семьями, общими детьми и общими же друзьями мы стали сразу – с этого первого дня. Может быть, потому что в те августовские дни расстаться было вообще трудно: сначала мы очень долго праздновали победу, а потом начались дни рождения, стали дети общаться, ну и пошло. Про те августовские дни Лена пишет в нашем малаховском сборнике, в который нас так замечательно втянула Ира Головинская, а мы с Леной  честно написали для него свои воспоминания и вообще очень включились в работу над ним, и теперь вот этот Ленкин малаховский текст про малаховскую жизнь есть – и про то, как мы в то лето встретились, и про то, как маленьких тогда Лизу (дочку Безносовых) и Нюха (мою дочь) во время путча отправили молиться за победу, и как им забыли сказать, когда она случилась... И про наши страшные потери Лена написала – гибель Лизы, смерть Степочки. За этот сборник мы с Леной очень были Ире благодарны. А особенно я, уже одна, без Лены, благодарна теперь.

Но нет, про теперь я очень не хочу писать, мне сейчас хочется говорить про тогда, вытягивать из памяти – хоть за нитку – то, что было. Вот я написала про малаховский сборник, над которым нам с Леной пришлось много работать, а потому мы им очень гордились. Ведь изначально он был задуман как книга о Малаховке, а вовсе не о нашей там жизни. Что-то должно было быть и про малаховскую историю, и про культурную жизнь, и про настоящих героев Малаховки. Мы же довольно быстро собрали туда своих друзей, которые с упоением вспоминали своих бабушек и дедушек, купание в озере, велосипеды, друзей детства, своих детей и свои же застолья. Но несколько очерков про не совсем нашу Малаховку мы честно вставили, и нельзя сказать, что авторы их были так уж довольны всем этим нашим, в основном, дачным и праздным окружением.

Книжка, несмотря на долгие мытарства, вышла (спасибо Диме Ицковичу), и мы ее даже презентовали на ярмарке Non/fiction. А потом нас с Леной позвали выступать в Малаховскую библиотеку в такой особый клуб любителей малаховской истории – в большей степени пенсионерский и весьма серьезный. И мы очень боялись, что там-то нас и поколотят. Мы поехали не одни, конечно, а взяли с собой Даню и Алешу. Мы очень рассчитывали на их мужское обаяние и солидность, но в большей степени на Алешу – на его ученый вид, седую бороду и в общем-то столь недостающую нам славянскую внешность. Но на Даню с Алешей и внимания-то не обратили – сперва посадили в дальний угол, а потом попросили принести книжки из машины – очень все присутствующие хотели их приобрести! Нас слушали, любили, брали по две-три книжки, просили подписать и для себя, и для Семен Семеновича, который сегодня не смог прийти. Одним словом, успех. Это было в декабре 2021-го.

Вот я написала, что не просто общаться, а дружить мы стали сразу. Леша, кстати, не раз поминал, что мы с ним встречались раньше – первый раз в коридорах РГГУ нас познакомил Гриша Крейдлин, а потом на малаховском рынке опять познакомила Ира Хазанова. Как мы встретились на рынке, я помню, а как нас Гриша знакомил – нет. А все-таки познакомил он, и теперь навсегда в моем и не только в моем сердце рядом с Леной – Гриша, который на протяжении всех этих страшных месяцев звонил не каждый день, а, по-моему, каждые два часа и спрашивал, как она. Звонил Лене, а ей было уже трудно говорить, но она брала трубку, а потом переправила его ко мне, чтобы он это свое «как» спрашивал уже у меня, и он звонил и спрашивал, и я порой раздраженно говорила, что, мол, неужели ты думаешь, что за эти два часа что-то изменилось, а Гриша все равно звонил, и спрашивал, и давал советы. Последний раз мы виделись с ним на Ленкиных девяти днях, а еще через несколько дней его не стало – Гриши с его добротой, любовью, дружеством, заботой, обаянием. Гриши, который выучил математике наших детей – троих Ленкиных и одну мою... Гриши, который обижался, если мы ему редко звонили. Гриши, который рассказывал свои дивные байки про то, как его загоняли в депо и пытались помыть вместе с вагоном, когда он проехал конечную – именно загоняли, то есть не один раз, потому что он проехал конечную дважды (или, как он рассказывал эту историю, естественно добавляя детали, трижды), а диспетчер или кто там у них поливает, спросил его «Опять ты?» И случилось это, как Гриша утверждал, когда он возвращался из Малаховки с моего дня рождения. После моего дня рождения случилась и другая история, которую он многажды рассказывал – про то, как он, высаженный из машины у метро Цветной бульвар, вместо метро попал в цирк и бродил там между клеток со зверями и переругивался с тигром. А утром ему позвонили из этого самого цирка и сказали, что он потерял там свой... ученический билет. Гриша работал в школе и почему-то имел именно ученический билет. Гриша, конечно, пришел за ним и вел себя в цирке уже довольно тихо и осторожно. «Вчера ты был похрабрее!» – заметили ему, когда он с опаской посмотрел в ту сторону, где в клетке сидел тигр.  Мы обожали помногу раз слушать эту историю, считая ее почти своею – из Малаховки же ехал. И, конечно, мы понимали, сколько в ней наврано, но от этого прелесть деталей: цирк, тигры, ученический билет, вчера был храбрее – ну никак не уменьшалась. Я хочу вспоминать такого Гришу – веселого, победительного, искрометного. 

Хотя это именно Гриша познакомил меня с Алешей и с Гришей мы уже пару лет до дружбы со Шмелевыми общались, а заочно знали друг друга и раньше, по-настоящему мы стали дружить с ним все-таки благодаря Лене и Алеше. У нас с Леной вообще было такого рода хвастовство-соперничество. «Я посчитала, – говорила Лена. – У тебя на дне рождения (варианты: у Дани, просто в гостях) от меня было столько-то человек!» А я отвечала: «А у тебя (варианты: у Алеши, просто в гостях) от меня вообще столько-то!» Эти подсчеты очень веселили Иру Букринскую, которая полагала, что и у меня, и у Лены недостатка в гостях не замечалось. И все-таки это расширение круга не просто друзей, а друзей близких, всегда воспринималось нами (Леной с Алешей и нами с Даней) не просто хорошим, но и очень нужным. А сейчас, когда столько горя, вообще спасительным.

Про Ленкин талант дружить будем говорить и писать мы все, потому что в лучах этого таланта нам всем, кто был с нею рядом, довелось погреться, порадоваться, утешиться. Лена никогда не скрывала своего свойства все всем рассказывать, даже, не побоюсь этого слова, сплетничать, но это не только ее никак не компрометировало, но и никого и никогда не останавливало в желании с нею поделиться чем-то важным, личным, вообще всем. В этих рассказах всем и про все – про себя тоже – было проявление того же дара дружбы: вовлечь всех в дела друг друга, почувствовать какую-то внутреннюю связь и близость. «Ну, помнишь, я тебе рассказывала, что она...» – говорила Ленка про кого-то, кого я видела первый раз, – ну да, рассказывала и как ее сын или дочка, муж или друг, брат или сестра, она сама или Лена с нею... Слышала, запомнила и уже приняла так, как будто не сегодня первый раз увидела, а знаю много лет. Но все-таки не все и не всем Лена рассказывала. В том, что она говорила о своих друзьях, – а про чужих ей было неинтересно, – никогда не было ничего нехорошего. И между прочим, чужие тайны она хранила. Мелкие секретики – нет, а тайны хранила. Хотя Алеше, по-моему, все-таки рассказывала. Ну, это и надо было понимать: рассказываешь Лене – значит, Алеше тоже. И еще. Я не помню, чтобы Лена кого-то осуждала. «Да ладно тебе», – говорила она, если слышала в моих словах не осуждение даже, а нотку недовольства кем-то. Алеша говорит: она прощала. Да, наверное, прощала. Но мне кажется, что все-таки именно не осуждала. Не осуждала ни чужой глупости, ни чужих пороков, ни дурных поступков. Нет, подлость все-таки осуждала. А тех, из-за кого нам всем пришлось страдать, ненавидела.

Вот я сказала, что мол, да, ненавидела, а теперь добавлю. Я знала и знаю много добрых и очень добрых людей, но я не знаю никого добрее Лены Шмелевой. Ее доброта шла не от воспитания, не от интеллекта, не от жизненного опыта, в конце концов, не от понимания, что это вообще хорошо – быть доброй. Мне кажется, что это было абсолютно естественное, врожденное свойство. Своего рода гений простой человеческой доброты. Когда-то, когда я была еще маленькой, мой папа говорил (когда я повзрослела, его уже не стало), какой должна быть идеальная женщина, то есть говорил о моей маме: красивая, добрая, умная. Лена Шмелева была именно такой – красивой, доброй, умной. 

Я не буду говорить об уме-таланте, о таланте лингвиста, профессионала, о мастерстве говорить, объяснять, преподавать, жить в науке. Хотя это была очень важная составляющая Лениной жизни, и она этой составляющей очень дорожила и, думаю, без этого себя не мыслила. Но о науке лингвисты-коллеги скажут гораздо весомее.  Я говорю о Лениной талантливости в самом широком смысле этого слова. И да, о таланте общения. Это ведь не только про дружбу – это про все: про соседей по дому, по Малаховке, про коллег и учеников-студентов во всех школах и университетах, где она преподавала, про слушателей на «Маяке», где она вела передачу про русский язык и ее волшебный голос полюбили в прямом смысле этого слова миллионы, про больничную палату,  про детей и друзей детей и про детей друзей тоже. Моей дочке Нюху было лет 9, когда она отправилась в гости к Лене в Солнцево, как она говорила, «с ночевочкой» (да вообще-то без «ночевочки» в это Солнцево и не очень поедешь, конечно). Именно в гости к Лене, а не к ее детям, которые по тем временам были либо сильно старше (Саша и Володя), либо еще сильнее младше (Алешок), ехала Нюх абсолютно уверенная, что с Леной-то она и дружит. На следующий день Алеша по дороге в институт должен был мне Нюха вернуть, но Нюх позвонила и сказала, что ей все-таки надо остаться еще на пару дней, потому что очень-очень жалко Лену, у которой в доме одни мужчины и поговорить вообще не с кем... Ну, кроме Нюха, конечно. Это только Лена, мне кажется, могла так общаться с детьми, что они не сомневались, – она именно их подруга, и ей самой это так нужно – разговаривать с ними. В Ленином доме детей, подростков, потом просто молодых людей было всегда много. Они шумели, ели, пили (с какого-то момента больше пили...), подолгу жили и отлично себя чувствовали в шмелевском доме – как в Солнцеве, в Малаховке, так и на всех «взрослых» днях рождения на Соколе. Друзья детей приходили к Лене с Алешей и сами по себе – и когда дети уехали. Приходили и те, кто остался, и те, кто ненадолго приезжал. Если бы не нынешние обстоятельства, то в церкви при прощании все бы не вместились, но все равно их, сорока-пятидесятилетних было немало – бывших детей, а теперь отцов и матерей семейств, которые напишут об этом сами. А я только знаю, что Нюхово уже взрослое умение — вот так включать в свою жизнь множество подростков наравне со взрослыми друзьями — унаследовано ею именно от Лены. 

Ленина дружба с детьми друзей была абсолютно естественной. Как приходить в гости с Сашей, Володей и маленьким Алешком, так и брать с собою в поездки наших детей было для нее, а значит и для Алеши, вполне нормальным. Их большое путешествие с Голубовскими и Финиками в Финляндию и Швецию еще в девяностые Толя Голубовский снимал на камеру. И вот, помимо заграничных видов, которые Толе явно хотелось запечатлеть, на экране прекрасные молодые взрослые и дико смешные подростки – надутые, сердитые, рассыпающиеся в разные стороны. На одном кадре – большая комната (ну, такие были апартаменты – одна комната на всех), а в ней куча детей – кто на кровати, кто на подоконнике, кто на полу – все уткнулись в книжки и друг на друга и не смотрят. За кого их принимали в этих респектабельных буржуазных странах – даже представить не могу.  Эти тогдашние подростки, смотревшие в разные стороны: Оля Финик, Саша, Володя, Мика, Алешок, Нюх, а еще Катя Кронгауз, Катя Беленкина – это я не всех назвала, конечно. Они, как воздушные шарики, разлетелись по всему миру, но они связаны между собою очень крепко. Надо сказать, что близкой дружбе общих наших (всех наших) детей Лена всегда не просто радовалась, она ею гордилась. Нам с нею казалось, что это очень естественно – дружат взрослые, дружны и дети, но это все-таки не совсем так, и само по себе не случается. Очень нужно любить близких, чтобы они близкими оставались и чтобы близость эта передавалась по наследству. Это наследство Лена своим детям обеспечила.

Да, иметь общих детей, когда мы молоды, а дети – ровесники, не так уж трудно. Особенно если лето проводить рядом – тут уж разделять трапезы легко и просто. Дети вообще не заморачиваются, у кого пообедать («А десерт у вас полагается?» – спрашивал у Лены, съев суп и котлету, мой внук Гриша). А еще можно всех готовить к сочинениям. А еще – по сути являться руководителями их дипломов. И Наде, моей невестке, и Нюху Лена с Алешей посоветовали темы дипломных работ. И, конечно, не только посоветовали, но и руководили ими. Надя писала про бокалы и рюмки, а Нюх про ресторанные меню. Моя двоюродная сестра Саша Раскина спросила: «А почему у твоих девочек все темы связаны с застольями?» «А потому, – ответила я – что их предложили Шмелевы». А Максим Кронгауз (тогда, когда Нюх училась, декан факультета лингвистики) поинтересовался, не должен ли РГГУ оплачивать Нюховы посещения кабаков. Ну, до этого не дошло, да и гулять по кабакам Нюху в ту пору было бы затруднительно, у нее уже было двое крошечных детей, и меню ей во всех кафе и ресторанах фотографировали друзья. А Лена на свадьбах моих детей, опираясь на свой счастливый опыт, радовалась тому, что они, эти женихи и невесты, такие юные. Маруся, моя первая внучка, дочка Нади и Илюши, должна была помнить, и Лена всегда проверяла, помнит ли, что один из ее пальцев принадлежит Лене Шмелевой. А когда родился Нюхов первенец Петя, Лена доехала до роддома раньше нас с Даней. Нюх с младенцем лежали в боксе на первом этаже, и соответственно их можно было увидеть, и Ленка тут же мне позвонила и стала хвастаться: «А я первая, первая, раньше тебя видела твоего внука!» Мои внуки родились раньше Лениных и вообще раньше, чем у большинства друзей, в ту пору, когда дети, даже младшие, были подростками или мелкими школьниками, то есть тогда, когда у нас у всех руки уже соскучились по младенцам. И мои подруги, понятно, приходили и посмотреть, и подержать дитя. И подруги детей тоже приходили – посмотреть и подержать. И вот мы заметили, что все юные женщины, когда берут в руки младенца, как-то невероятно не просто хорошеют, а становятся похожими на Мадонну – лица кажутся какими-то особенно одухотворенными. А когда беру я, бабушка, или мои подруги, у которых тоже внуки уже не за горами, то наши лица от умиления почему-то не одухотворяются, но как-то очень глупеют, что ли. А вот Лена неизменно становилась именно Мадонной – и с чужими внуками, и со своими тоже – независимо от возраста. В нашем малаховском сборнике есть фотография – Лена с большим животом и Алеша с маленьким Сашей на руках. И вот на этой совершенно дивной фотографии у Лены то самое лицо – не просто красивое, а светящееся – именно такое, как на картинах старых мастеров, изображающих Мадонну. Такая красота – нездешняя, высокая красота – поражала меня и, по-моему, всех в последние месяцы Лениной жизни. Ее лицо стало, наверное, таким, каким было в юности, – ничего лишнего, ничего, что принесли годы: истончившиеся черты, очень короткая стрижка, огромные на этом похудевшем лице голубые – именно лучистые голубые глаза, нет, я не могу, не умею описать это. Могу только сказать: всегда красивая Лена была невероятно красива в последние месяцы и даже дни своей жизни. Красива красотой юности и чего-то еще, чему я не могу найти названия.

Нет, об этом я не хотела и не буду говорить. Я хочу и буду вспоминать все другое: не болезнь, не уход, не горе, а жизнь, радость и ту роскошь общения, которые Лена нам дарила. Но как это бывает, когда тебе снятся дорогие ушедшие, и ты с ними разговариваешь, и вы что-то вместе делаете, и вроде все хорошо и как было, но только ты почему-то знаешь, что их уже нет, – вот так и сейчас: я вспоминаю и то, и это, и мне кажется, что я как будто возвращаюсь туда, где Ленка смеется, шутит, хвастается, сплетничает, держит на руках младенцев, входит в калитку, ругает Алешу, который хочет выпить и на посошок, и еще стремянную, вызывает такси, рассказывает анекдот, держит площадку во время застолья, и я все это как будто вижу и как будто и правда возвращаюсь туда, в то время, когда мы ни о чем еще не подозреваем, но при этом знаю, что всего этого нет и не будет. И все равно не могу ни произнести, ни написать эти два слова: не могу сложить ее имя и глагол, который теперь навсегда к нему привязан. 

Лена была человеком праздничным. Никто не забудет, и многие, конечно, расскажут про дни рождения – Ленкин сентябрьский и Алешин январский, про обязательную у Шмелевых масленицу, про Рождество и Старый Новый год. Про шмелевскую жизнь на Обручева и раньше я не знаю и не могу сказать, как вмещалось в их маленькую квартиру то количество народу, которое было Шмелевым присуще, но думаю, что вмещалось. Я помню Ленкин рассказ о том, как она услышала в университетском коридоре такой разговор: один незнакомый ей человек не с их факультета говорил другому, тоже незнакомому: «Ну что, вечером у Шмелевых?»

Кстати, в малаховском доме тоже помещение было маленьким, но как-то усаживались – правда, в Малаховке больших застолий не было. Только один раз, в пору ковида, когда еще все дети были здесь, мы праздновали Ленин день рождения в Малаховке – на улице, а не в доме. Саша делал шашлык, от огня шло тепло, от водки – тоже, доехали не все, но все-таки народ был, мы кутались в кофты и пледы, Саша с Володей уже собирались в Черногорию, но то, что сейчас, еще не наступило, и мы страшно радовались, что вот наконец опять видимся и, хотя и стараемся не обниматься и не целоваться, но все-таки уже сидим за одним столом. А и в Солнцеве, и на Соколе место какое-никакое было, но, когда вдруг мелькнула возможность поменять квартиру на Соколе на другую с сорокаметровой, кажется, гостиной, Лена очень этим загорелась – ведь тогда все смогут усесться за один стол. Впрочем, возможность именно мелькнула, и все осталось, слава богу, на своих местах. И да, на Соколе столов в большой комнате ставили несколько – два в один ряд, а третий чуть-чуть на отшибе, а еще один и немалый – в другой комнате. Да и на кухне толклись не только курящие. И в этой толпе – как на днях рождения, так и на масленице – чужих не было. А Ленка за столом почти не сидела – она носилась между кухней и комнатой, жаря, разогревая, подавая, и все равно оставалась центром происходящего и не оставляла вниманием ни одного, мне кажется, гостя – будь тот совсем свой и, что называется, местный, или сто лет не бывавший в Москве и вдруг явившийся из-за океана. 

Не носилась Лена на моей памяти только два раза: первый – еще в прошлом веке, когда, удачно покатавшись в Германии на велосипеде, сломала шейку бедра, и второй – уже в последнем своем сентябре, готовясь к операции по замене сустава, когда боль в ноге почти не позволяла ходить. И вот я помню, как тогда, в тот первый раз, в прошлом веке, Лена сидит во время своего дня рождения в таком с кресле-коляске и очень смешно расписывает, кто и как принимал в уходе за ней участие: кто и когда варил суп, кто помыл в какой-то раз пол, кто свозил к доктору, кто добыл это самое кресло. Получилось, что все участвовали, и Ленка это участие и преувеличивала, и приукрашивала, и себя в этой эпопее представляла этаким неудачливым спортсменом и одновременно капризной барынькой, которая гоняет прислугу. И все, конечно, хохотали. Ленкино чувство юмора было абсолютным – как бывает абсолютный слух. Ленка не боялась ни слов, ни всяких двусмысленностей, видя и слыша то, что не каждый заметит. «Поручик Ржевский» – это она сама себя так называла. Ну да, и анекдоты, их с Алешей научный интерес, были, конечно, неслучайны, но главное в ее умении видеть и находить смешную сторону было, как это все знают, в самоиронии. Она совсем не боялась делать комическим персонажем себя саму и смеяться над собой. А порой и сознательно разыгрывать эту роль. 

Не могу не вспомнить именно из истории тогдашнего перелома, как Лена по непонятной (она это потом тоже не могла объяснить) причине не хотела сама звонить доктору-хирургу-ортопеду, которого до этого мы (ну да, так получилось, что вместе с Леной) возили к моей старенькой бабушке по поводу похожего перелома. И вот телефон доктора Лена у меня взяла, но все тянула и не звонила. В очередной раз прихожу к ней утром – видимо, была моя очередь кормить ее завтраком, и вот такой диалог:

          – Звонила?

          – Нет еще.

          – Давай сейчас звони!

          – А давай ты позвони.

          – Лен, ну это все-таки странно будет, звони сама.

          – Но ведь про бабушку ты звонила.

          – Лена, бабушке было 95 лет! А что я сейчас скажу? Что моя сорокалетняя подруга, сломавшая ногу, не только ступить, но и молвить не умеет?

Лену моя логика, кажется, убедила, но она попросила отсрочку. «Я, – говорит, – сначала чаю выпью, а потом сразу позвоню». Я легкомысленно согласилась, а Лена, выпив чаю, стала что-то мычать и показывать пальцем то на свой рот, то на телефон – тогда еще не мобильный. Оказалось, что ее, пока она пила чай, укусила оса, язык раздулся и молвить она точно не может. Ну что я должна была сказать совершенно чужому и очень важному доктору? Что мало того, что моя подруга удачно покаталась на велосипеде, так ее еще и оса за язык укусила... Это уже была такая какая-то епиходовщина, что излагать ее доктору хотелось не очень. И я, набрав номер, просто представилась Еленой Яковлевной Шмелевой. Лена была удовлетворена, с доктором мы договорились, Голубовские ее к нему в больницу свозили, и доктор велел ей самой решать, делать ли операцию, и дал, по-моему, два дня на раздумье. Я, как и все (и сам доктор, между прочим, тоже), сказала, что тут никто советовать не может и что решать должна она сама. Но я не оценила степень Лениного коварства, которое уже проявилось, конечно, в случае если не самострела (не могла же она с осой договориться), то все равно чего-то этакого. Лена сказала: «Ну ты же представилась Еленой Яковлевной Шмелевой, вот и решай». Больше никаких примеров ее коварства у меня нету…

И та давняя велосипедная история, и та, которой уже трудно касаться, когда в ноябре 24-го года ей сделали операцию и заменили сустав, – такие, что ли, нестрашные и в общем-то про то, как естественно, просто и даже радостно Лена принимала дружескую помощь и как естественно, просто и даже радостно все бросались ее оказывать.

Но гораздо больше историй про то, как Лена служила всем близким в их бедах, болезни или просто старости, как именно что естественно брала на себя ответственность за все. Я не застала ни Лениной мамы, ни Лениной бабушки, которая уже совсем старая и, видимо, уже не равная себе жила у нее в крошечной квартире на Обручева, когда на руках у Лены были не только Саша с Володей, но и грудной Алешок, и я могу только представлять себе, как это было нелегко. Но уже за Алешиной мамой, Татьяной Вячеславной, она ухаживала при мне. Про Ленины отношения с Татьяной Вячеславной написали Катя Рахилина и Володя Плунгян, и я могу только подтвердить, что это были именно такие дружеские, уважительные и очень глубокие отношения, позволяющие и взаимную иронию, и шутки. Помню, как, когда Саша вдруг сказал, что, может, он не пойдет в лингвистику, Татьяна Вячеславна удивленно спросила: «И что же тогда? В ларек?» Других вариантов она не видела... Когда Татьяна Вячеславна лежала в больнице, Ленка не просто ухаживала за нею, но делала это, как все, что она делала, легко и весело, и, помимо того, что осуществляла всю женскую, дочернюю сторону ухода, она еще и дружила со всею палатой, находя общий язык со всеми тетками, с которыми Татьяна Вячеславна, кроме лингвистики способов коммуникации не видевшая, сама бы общаться не смогла. А когда Татьяна Вячеславна болела последний раз, когда она умирала, все, всю тяжесть решений, всю ответственность Лена взяла на себя – Алеша был в то время в отъезде. Потом были Алешины тетушки и Лена Суриц – старые, больные, одинокие, очень достойные, с их непростыми характерами, и ни у кого из них и ни у кого из близких не было вопроса, кто как не Лена, должен заботиться, лечить, устраивать и любить... И вот, мне кажется, ЛЮБИТЬ здесь ключевое слово. Лена, еще до тридцати лет похоронившая маму, не долг свой человеческий и христианский сознательно выполняла, а именно любила, абсолютно искренне и сильно: любила, заботилась и оплакивала.

Кроме детей, внуков и Алеши, больше всех людей на свете Лена любила своего папу – Якова Владимировича. Она была его единственной дочкой, и он ею страшно гордился – ее умом, красотой, талантом и успехом, между прочим, тоже. Он слушал все передачи, которые она вела на «Маяке», вообще все ее выступления на радио и телевидении. Он любил в Малаховке, где они с его женой Натальей Ивановной последние годы жили все время, выходить к Ленкиным друзьям и шутить, и рассказывать всякие байки. Артистичный, с отличным чувством юмора, всегда нарядный и красивый, Яков Владимирович дружил и с Ленкиными друзьями, и с соседями, и с торговками на рынке. Наверное, от него Лена унаследовала артистизм и умение со всеми находить общий язык. А как она любила привозить ему из Америки подарки – всякие красивые модные штучки! Она, конечно, заботилась о нем – искала нужных врачей, доставала нужные препараты, но ухаживать за ним ей не приходилось – всем не только благополучием и комфортом, но и счастьем папиной жизни последних тридцати его лет Лена была обязана Наталье Ивановне, папиной жене, своей мачехе. И она понимала это и очень ценила. Так же, как не было в Лениной жизни пошлого противостояния невестки и свекрови – ни когда она была невесткой, ни когда стала сама свекровью, так не было и традиционного конфликта мачехи и падчерицы. Может быть, Лена приняла Наташу (именно так ее звала Лена и так зову я) не сразу, но при мне она уже была для Лены членом ее семьи. Каждый Новый год справлялся с папой и Наташей в Малаховке – и все дети и внуки были вместе. Когда не стало Якова Владимировича, они все приезжали к Наташе. Последний Новый год – Наташа со своей маленькой собакой по имени Арчи – к Лене и Алеше на Сокол. Когда был жив папа, Лена каждый вечер звонила ему, когда его не стало – Наташе. Звонила до последних своих дней. Когда уже не было сил говорить, писала. Последняя эсэмэска – за два дня до конца – «Наташа, я больше не могу».

...А когда мы с Леной и Алешей только познакомились, у них в Малаховке жила некая Наталья Семеновна – персонаж весьма непростой. Не главный в истории нашей дружбы, но очень, скажем так, запомнившийся. Мы с Ирой Букринской не сразу поняли, какое отношение она к Лене имеет. Ну да, мы знали, что она – подруга юности Лениной мамы, одинокая женщина, тогда показавшаяся нам старухой (не так уж много лет было этой Наталье Семеновне в ту пору, но выглядела она и вправду старой), – такая вроде родственницы. В Москве Наталья Семеновна жила в коммуналке неподалеку от Безносовых – кажется, во 2-м Обыденском – и по праву близости к Лене стала частым гостем и у них, особенно когда Шмелевы уехали на год в Америку. И чего она только и мне, и Ире не рассказывала! И что Лену растила в основном она, и что всех ее детей тоже вынянчила, и за мамой Лениной и бабушкой, когда они болели, ухаживала, и что, не посоветовавшись с нею, ничего Лена не решает, и деньгами она им с Алешей, когда они поженились, помогала... А вот теперь Ленка, усвистав в Америку, ей не пишет и не интересуется, как она тут справляется с жизнью. То, что эта Семеновна страшная вруха, мы поняли очень не сразу – видно же, что она в высшей степени культурная, из хорошей семьи (а она и правда была из хорошей семьи, поэтому фамилию ее я называть не буду), все читала, Шопена по радио узнает с первых нот, всех знает. Ну, потом, конечно, поняли... Лена приехала из Америки, Наталья Семеновна ей «все простила», погостила у нее весьма основательно, а потом на некоторое время исчезла – у нее появилась тайна, которую она никому не хотела раскрывать. Это было в начале девяностых, когда расселяли коммунальные квартиры, и, конечно, Наталью Семеновну, любительницу красивой жизни, легко облапошили мошенники. За комнату в районе Остоженки она и впрямь должна была получить хорошее жилье, но ее надули: сначала надарили ей игрушечных украшений, потом поселили в «прекрасную, Ленка обзавидуется» квартиру с бархатными портьерами, к которой она не имела никакого отношения, и оттуда перевезли прямо в дурку. И вот тут началась эпопея спасения Семеновны. Из дурки она умудрилась позвонить в школу, где работала Надя Шапиро (Лена только переехала в Солнцево, где телефона еще не было, а номер Надиной школы Семеновна запомнила), и через нее добраться до Лены, которая ее из сумасшедшего дома забрала – больную, несчастную, обманутую и уже вообще без жилья. С приступом, уж не помню, чего Наталью Семеновну на скорой увезли в больницу, где Лена, понятно, ее навещала. И вот тогда нам с Леной пришла в голову светлая мысль пойти к главврачу, рассказать, в какую историю наша Семеновна попала, и добиться ... вот никак мы потом уже не могли восстановить, на что мы, собственно, рассчитывали и что имели в виду. Факт тот, что, придя к этому главврачу, мы стали объяснять, что означенная Наталья Семеновна стала жертвой мошенников, которые отобрали у нее комнату, а мы, такие хорошие, хотим теперь каким-то образом восстановить ее в правах (почему-то с помощью главврача!) и снова получить то ли комнату, то ли уже квартиру... А кто мы такие? А вот она была подругой покойной мамы, а вот мы... ну и так далее – абсолютно неубедительно для нормального человека, а главное, совершенно непонятно, в чем наш интерес. В общем, главврач нас в итоге попросту прогнал. Мы вышли от него в полном недоумении – почему он был с нами так нелюбезен? А потом вдруг поняли, что вообще-то выглядели мы такими вот хитренькими мошенницами, которые явно под предлогом спасения этой наивной старушки хотят оттяпать у нее квартиру! Да,  с этой Натальей Семеновной Ленке досталось... Кроме того, что жила Семеновна у Шмелевых и устраивала там непрерывное село Степанчиково – обижаясь, рыдая, уходя на улицу, пропадая на несколько дней, а то и недель (а Ленка ее искала!), – пришлось и пытаться договариваться с бандюгами (неудачно), и нанимать адвоката, и лжесвидетельствовать, и с выигранными деньгами – пусть не очень большими (квартиру на них уже и в те времена купить нельзя было), но и не очень маленькими отправлять ее в Израиль, а там находить знакомых, чтобы ее устроить по-хорошему, и, когда непостижимым образом она довольно быстро истратила эту немалую все-таки сумму, принять ее снова в Москве, жалеть, лечить, а потом хоронить. Но вот что я хочу сказать и для чего вообще рассказываю про эту подарочную Наталью Семеновну. В истории с нею Лене пришлось столкнуться с тем, что к ней не просто отнеслись с недоверием (наш разговор с главврачом), но и обвинили в черной неблагодарности. Дело в том, что наша интеллигентного вида старая дама из хорошей семьи и в Израиле сумела обрести друзей, которые поверили ее рассказам и стали ее опекать. А рассказала она им, как она вынянчила сперва Лену, потом ее детей, потом переписала на Лену четырехкомнатную квартиру на Арбате, полную антиквариата, потом подарила ей прекрасную дачу в Малаховке, а в благодарность та отправила свою благодетельницу в Израиль, обещала присылать деньги, а присылает очень мало. И вот эти люди написали Лене письмо, в котором взывали к ее совести. Ленка пыталась говорить об этом с юмором, но не очень получалось – ну никак не подходила к ней роль плохой и неблагодарной. Трудно и мучительно в жизни бывало, но чтобы ее не любили, не верили ей, считали ее плохим человеком – такого не было никогда и быть не могло, и эта роль была ей непосильна. Но ведь приняла она все равно эту Семеновну... Простила? Не осуждала? Жалела? И то, и другое, и третье, наверное. Но было и еще одно. Когда-то, в далекой юности Лениных родителей, когда они только поженились, когда вся семья Якова Владимировича сидела и он тоже ждал ареста, когда к ним боялись ходить в гости и они одни встречали Новый год и на стол было нечего поставить, – вот тогда к ним пришла такая же юная Наташа и принесла кучу угощений и устроила им настоящий праздник. И вот за этот-то праздник привечала ее Ленина мама, а после ее смерти помогал ей Яков Владимирович и вечно благодарна была Лена. Такая вот луковка…

Лена была счастливым человеком, и знала это, и за неделю до конца говорила: «Я прожила счастливую жизнь». Она была любимой дочкой и внучкой, любимой женой, матерью, бабушкой, свекровью и невесткой. Ее любили – и как любили! – все друзья. И я не знаю ни одного человека (ну, кроме тех Семеновниных знакомых), которые бы говорили о ней плохо. Ей все было дано: ум, талант, красота, чувство юмора, артистизм, семейное счастье, дружеское участие, успех. И все, что она делала, ей удавалось. Не только научная работа, но и все остальное. Да, Ленка плохо ездила на велосипеде. Не сажала цветов и помидоров. Не шила. Что-то я не могу припомнить, что она делала плохо. Ну да, не пряла. Не играла на музыкальных инструментах.  Это я говорю про то, что она не умела делать. Но то, чего она не умела, она и не делала, разве что на велосипеде однажды покаталась. Она страшно боялась принять начальственную должность, стать заместителем директора института, в котором всю жизнь работала и где со всеми дружила. О Лене в институте я знаю только по ее и наших общих друзей рассказам, и по ним понимаю, что она не просто справлялась со всем и тянула на себе сильно больше, чем предполагалось, но и сохранила все присущие ей отношения с людьми – естественные и дружеские. Лениной душевной теплоты и свободы на это хватило.

Графиня Ростова, помнится, боялась за свою Наташу, потому что в ней было «чего-то слишком много» и от этого она не будет счастлива. Я не знаю, боялась ли за Лену ее мама, в Ленины восемнадцать лет отпустившая ее замуж за столь же юного Алешу. Наверное, боялась. И про то, что в ней чего-то слишком много, конечно, знала. Но этого «много» оказалось для Лены не слишком, а по силам. 

Не по силам было только дожить до старости.

[К оглавлению]