Я совершенно неприлично нарушил все мыслимые сроки сдачи воспоминаний в этот сборник. И в этот раз не мог сослаться на занятость. Это было бы неправдой. Для воспоминаний о маме я всегда нашел бы время — и найду. Эта боль навсегда со мной, и, конечно, всегда можно отложить дела для того, чтобы почтить мамину память, в том числе через участие в этом сборнике.
Но в данном случае мне просто не удавалось собраться с духом. Не получалось написать так, чтобы это не звучало искусственно или напыщенно — и в то же время не оказалось слишком личным, не хочется выносить в сборник совсем внутреннее — то, что проще переживать самому с собой.
И тогда я подумал, что, возможно, стоит поступить иначе: без строгого порядка и композиции просто вспомнить какие-то истории, отдельные эпизоды, размышления. Как тосты за поминальным столом или как рассказы детям, внукам и друзьям. А потом объявить их «главами», разделить звездочками — и сделать вид, что так и было задумано.
***
Для меня мама действительно была важнейшим вдохновителем во всех моих трудах и начинаниях — как, думаю, для каждого из нас. Уверен, что и Саша, и Алешок, и папа это подтвердят.
Но в моем случае это еще соседствовало со своеобразным бунтом, потому что в целом мои юношеские увлечения политикой выглядели довольно странными и необычными в родительской среде (спустя годы, я и сам, пожалуй, назову их странными). Вернее, наши с Сашей общие увлечения, но так получилось, что именно для меня это стало настоящей страстью и делом жизни, я себя мнил перспективным молодым политиком и всерьез видел себя в этой профессии. И мама с самого начала — ещё в старшей школе, когда этот интерес только оформлялся, — отнеслась к нему очень поддерживающе. Причём без какой-то слепой, демонстративной поддержки «во всем и всегда», как это принято сегодня описывать в духе поп-психологии. Нет, конечно.
Внутри — и у неё самой, и в нашем круге общения — существовало довольно напряженное отношение к этой профессии. Политика всё равно ассоциировалась с чем-то полусоветским, конъюнктурным, с недавним прошлым. И родители всегда сохраняли иронию — что, кстати, тоже очень важно. Мы эту иронию разделяли, при всей серьезности наших занятий. Самоирония вообще очень помогает в жизни, и я думаю, что в большой степени ей нас тоже научили родители.
Даже само словосочетание «съезд партии», на который мы отправлялись ранним утром в какой-нибудь выходной день, звучало с оттенком почти абсурдной исторической памяти. Оно не могло не вызывать улыбки — в силу совсем ещё близкого советского контекста.
При этом, если, по мнению родителей, мы делали что-то неправильно, они спокойно об этом говорили. Это никогда не было давлением или манипуляцией — просто выражением своего мнения. Папа особенно: редко, но метко, и только в тех случаях, когда что-то его действительно тревожило.
И всё же — возвращаясь к теме поддержки — я отчётливо чувствовал её лет с пятнадцати-шестнадцати, в своем этом странном увлечении. Мама рассказывала о моих занятиях — с иронией, с удивлением, но и с каким-то естественным, тёплым интересом и где-то даже гордостью. «Володя у нас будущий президент», это, безусловно, было семейной полушуткой, но одновременно и вдохновляющей поддержкой моих амбиций и активностей.
И эта поддержка продолжалось и дальше — во всех моих дальнейших работах и проектах, уже вне политики. Я много рассказывал маме о работе; это всегда было важной темой наших разговоров.
Последним таким проектом, который мы обсуждали с мамой и к которому она оказалась непосредственно причастна, стал университет, который мы создаем уже здесь, в Черногории. Именно мама собрала в нем программу мейджора — направления в системе liberal arts — по лингвистике. Придумала структуру, курсы, собрала команду преподавателей.
Совсем недавно — уже через 8 месяцев после маминой смерти — мы проводили зимнюю лингвистическую школу для студентов, старшеклассников и всех желающих. Приезжали замечательные лингвисты — уже нашего поколения, прекрасные ученые и люди. Но собрала их в команду преподавателей нашего факультета именно мама, поэтому я воспринимал эту школу во многом как мемориальную.
Так что в нашей с мамой истории есть ещё и этот неожиданный — профессиональный — слой отношений.
И чтобы завершить эту главу, хочу сказать, что в этом плане я сквозь туман помню, что в день похорон для меня таким одним из осознаний, которые сложно осознать, стало то, что всё — теперь некому гордиться мной, как это делала мама, а мне не для кого стараться так, как я это делал для нее, в том числе и в своих трудах. Но, конечно, это не так — буду продолжать жить и действовать, в том числе в память о маме.
***
Если уж продолжать тему поддержки, то можно вспомнить одну нелепую историю об отношениях мамы со мной как с не самым вменяемым и управляемым подростком.
Я довольно рано начал «жить полной жизнью»: бухал, курил, тусовался на крышах, слушал музыку. И вот в один из вечеров к нам домой приехал в гости мой друг Кир, а мне нужно было на следующее утро идти на традиционную олимпиаду по лингвистике.
Вообще, про это стоит рассказать отдельно: у нас постоянно кто-то зависал, приезжал, жил неделями. Наши друзья буквально обитали у нас дома. И мама относилась к этому с какой-то совершенно естественной терпимостью — я бы даже сказал, с гостеприимством.
Так вот, Кир приехал, мы засиделись допоздна. Все это сопровождалось немалым количеством алкоголя. Сейчас это звучит несколько диковато с учетом нашего возраста, но всё-таки стоит сделать поправку на время — тогда многое происходило довольно безумно.
Мы сидим уже глубокой ночью, утром мне вставать на олимпиаду. Мама вроде бы уже легла, но выходит на кухню, видит нас и расстраивается:
— Ты завтра вообще не проснёшься. На какую олимпиаду ты пойдёшь? Ну что это такое?
Во мне вдруг проснулся азарт.
— Нет, вот увидишь, — говорю, — я проснусь, пойду и выиграю эту олимпиаду.
Мама посмотрела на мое состояние и сказала что-то вроде:
— Да что ты выиграешь, посмотри на себя.
И в итоге мы поспорили на ящик пива. Вот такая педагогика. Но надо сказать — действенная. И мотивация оказалась очень хорошей.
В результате всё так и вышло: я пошел и выиграл. И мама действительно соблюла условия спора — купила мне ящик пива, это было уже летом в Малаховке. И мы как раз с Киром его и распили, участвовал ли кто-то ещё в его «уничтожении», уже не помню.
Это история уже не только про поддержку, но и про мамин педагогический дар. Мне кажется, мама умела находить общий язык с детьми и подростками. Может быть, об этом лучше расскажут другие, но, по моему ощущению, она действительно могла говорить с людьми на их языке: и дать совет, и выслушать, и отнестись с пониманием, и покритиковать — попросту, без назидания, на равных.
***
Среди множества бытовых забот, связанных с детской жизнью — особенно в советское время, с добыванием продуктов, одежды, с устройством быта, со школой, бесконечными поликлиниками, соплями, детскими инфекциями и вирусами, — у нас с мамой было ещё одно общее дело. Оно было связано с моим плохим и постепенно ухудшающимся зрением.
То, что я близорук, стало понятно довольно рано — кажется, лет в семь. Может быть, даже немного раньше. И раз в год или в полгода — сначала реже — мы ездили проверять зрение в институт Гельмгольца. Возможность заниматься зрением именно там, с помощью специалистов высокого уровня, появилась благодаря работавшей там Лене Иомдиной, за что ей отдельная огромная благодарность.
Это были неприятные процедуры. Я очень не люблю, когда мне что-то делают с глазами. Всегда сопротивлялся, из-за чего, думаю, не слишком нравился врачам. Манипуляции с глазами вызывали во мне почти физическое неприятие.
Но в этом была и особая общность с мамой — близорукость я унаследовал именно от неё. И она, по крайней мере, хорошо понимала мои ощущения, связанные со зрением.
Помню, как уже совсем взрослым я делал операцию по коррекции зрения. После операции меня забрали — по-моему, мама и Маша. Или Маша, а мама ждала нас дома. В любом случае, эту историю — от первых поездок на обследования до коррекции — мы прошли вместе с мамой.
Из тех поездок в Гельмгольц вспоминается не столько что-то конкретное, сколько сам ритуал. В этот день я не шёл в школу — выдавали справку, что был на обследовании. Мы ехали на Садовую Черногрязскую, шли пешком от метро «Красные ворота». Потом, когда я повзрослел, я ездил туда уже один. Но всё равно эта тема всегда оставалась чем-то общим между нами.
***
Отдельный сюжет — это наш дом, который трудно как-то однозначно назвать: то ли колхоз, то ли кибуц, то ли коммуна, то ли сквот. Не знаю, какое слово точнее. Но факт в том, что с начала нашего подросткового возраста у нас постоянно кто-то гостевал, ночевал, зависал, начинал жить. Внезапно появлялись друзья — мои, Сашины. Иногда на пару дней, иногда надолго.
Родители относились к этому с удивительной терпимостью. Даже больше — с какой-то внутренней готовностью к такому образу жизни. Многие из наших друзей — в шутку, но с большой долей истины — называли маму своей второй мамой. Потому что она действительно стала главой какой-то большой, рекордно многодетной семьи. В основном — семьи мальчиков.
Мальчиков-подростков, которые поначалу были не слишком отесанные. Не все регулярно меняли одежду, не все внимательно следили за чистотой носков. Но каким-то образом все это существование мамой управлялось. Никто не голодал. Все как-то жили в этом импровизированном общежитии.
Наверное, я немного преувеличиваю — разные периоды были разными. Но всё равно был такой этап, когда жизнь у нас дома кипела именно в этом формате.
Мама по складу скорее жаворонок. В юности — точно. Потом, за долгие годы семейной жизни с папой, она немного сместилась в ночь, но всё равно уставала от поздних посиделок и предпочитала уходить спать. А наши посиделки часто продолжались до утра.
Иногда — например, если дело происходило в Малаховке — она могла спуститься по лестнице, пройти мимо нас в туалет и стать невольной свидетельницей каких-нибудь наших ночных обсуждений. Если была в силах и в настроении, то веселилась вместе со всеми, смеялась, участвовала, чувствовала себя, по-моему, совершенно органично в нашей компании.
А иногда могла довольно прямо и строго — с хорошим матерком, но при этом с доброжелательной прямотой — что-нибудь кому-нибудь сказать.
Я знаю, что со многими она потом разговаривала отдельно, по душам, давала советы. И для многих это действительно было важно.
***
Отдельно хочу отметить, что мама была миротворцем.
Она сама это про себя понимала. Даже говорила — ссылаясь на заповеди блаженства, — что если где-то и есть шанс «проскочить», то, может быть, именно в этой теме: постараться себя проявить как миротворца.
Она очень переживала за отношения с людьми. Если ей казалось, что кто-то на неё держит обиду — или что она сама кого-то обидела, — это её сильно тревожило. Иногда она могла сказать что-то не очень выверенное, не вполне корректное. Не со зла — скорее просто сболтнуть лишнее. А потом это приводило к обиде. Такое бывает.
Но она всегда очень переживала из-за этого. И, мне кажется, действительно старалась сделать всё, чтобы не оставалось людей, которые держат на неё зло — и чтобы она сама ни на кого не держала зла. По-христиански.
Если какие-то сложные ситуации в отношениях затягивались, это её тяготило. Она предпринимала усилия, чтобы их разрешить. И потом рассказывала, как счастлива, что осмелилась — позвонила, поговорила, как-то проявилась и примирилась.
Иногда это даже не был открытый конфликт. Просто внутреннее ощущение недоговорённости, напряжения — и для неё было важно, чтобы на душе было чисто.
То же самое — в отношениях между ее друзьями или нашими друзьями. Если между кем-то возникал конфликт, мама переживала и старалась выступить посредником. Фактически — медиатором. Помогала договориться, снять конфликт, примириться.
***
Ну и, конечно, отдельная история — о том, что мама не только мирила людей, но и сводила их.
Сводничество часто считается чем-то сомнительным или даже греховным. Но в её случае это были не интриги и не расчёт. Это было, как мне кажется, искреннее радение за любовь и счастье тех, кто ей был дорог.
И я всегда помню, что моя собственная семейная жизнь во многом сложилась благодаря маме.
План, правда, изначально был другой. Родители работали в Институте русского языка и пересекались — и по работе, и когда-то в церковном приходе на Обыденке — с Кравецкими, ныне моими любимыми тёщей и тестем. И у мамы возникла идея познакомить детей.
Вообще, если уж говорить честно, главным образом предполагалось познакомить Сашу с Лизой. Всё это подавалось в шутливом ключе: мол, мальчики никак не образумятся, а у Кравецких две девочки — давайте их познакомим.
Не то чтобы это было какое-то активное сводничество, но подспудная идея существовала. В том числе и тогда, когда Кравецких пригласили вместе с детьми на мамины именины — 3 июня 2004 года.
Мы с Сашей тогда сильно опоздали к застолью. У нас была политическая еженедельная встреча клуба, которая после интеллектуальной части неизменно переходила в совместное выпивание и разговоры о судьбах Родины. Так что домой мы приехали довольно поздно.
К счастью для меня, Кравецкие нас дождались, и именно тогда мы познакомились с Лизой и Машей. Спасибо Алешку, который их удержал. И спасибо Саше, у которого через два дня намечалось запоздалое празднование дня рождения в Малаховке. Он без всякого стеснения и сомнения пригласил Лизу и Машу приехать туда. И тут ещё выяснилось, что у Кравецких тоже дача в Малаховке — просто на другой стороне. Совпадение за совпадением.
В общем, Маша с Лизой пришли на день рождения в Малаховке. И, собственно, так всё и началось.
Слава Богу, мы с Машей уже двадцать лет как женаты. И я всегда помню, что у истоков этого семейного счастья стояла мама — которая молилась, переживала, надеялась.
При всей её способности к иронии и самоиронии, при умении сказать меткое — иногда даже грубоватое — слово, к важным вещам в жизни она относилась очень серьёзно. Про любовь, про чувства, про отношения она говорила без шуток. И, мне кажется, передавала нам ощущение, что это действительно важно.
Про семью — что это важно.
Я знаю, что она переживала и за своих сыновей, и за детей своих друзей, и за то, чтобы все как-то нашли друг друга.
И знаю, что в молодости она нередко старалась познакомить людей, если чувствовала, что у них может что-то получиться. Это были её особые проекты — и, кажется, нередко довольно успешные. Как минимум нескольким людям, включая нас с Машей, она помогла увидеть друг друга.
Может быть, сами мы и не сподобились бы. Нужна была какая-то внешняя помощь, чтобы всё сложилось.
***
Безусловно, мама, как коренная москвичка, со старшей школы увлекшаяся лингвистикой, человек, который всю жизнь занимался русским языком, говорила по-русски очень правильно — максимально литературным, грамотным московским языком.
Но одновременно с этим в её речи было некоторое количество смешных словечек, которые, как мне кажется, она почерпнула частично от своей бабушки, частично от своего папы — нашего дедушки Яши, мастера меткого слова.
Поэтому наряду с безупречным литературным языком у неё звучали такие слова, как «прибабахнутый» или даже «трёхнутый». «Трёхнутый» — это уже определённая категория людей, у которых, скажем так, не всё в порядке с головой. При этом в ее терминологии это отличалось от «специальных» людей. «Специальный человек» — это тот, у кого с головой в целом всё нормально, но есть некоторая особенность. То есть про кого-то можно сказать: «он такой, специальный». А если уже совсем беда — тогда, конечно, уже «трёхнутый».
Была ещё «дрына» — какой-нибудь большой предмет. «Шлендра» — это вполне нежная и не грубая характеристика загулявшего человека, который шатается не поймешь где. Или «колготиться». Слово вроде известное, но мы его, по сути, узнали именно от мамы. Про детей, которые не спят, капризничают, вертятся, она говорила, что они «колготятся».
И ещё некоторое количество подобных слов и выражений — неожиданных, метких, иногда не совсем печатных. Их, пожалуй, не стоит перечислять в этих воспоминаниях. Но в памяти они остались. И про некоторые ситуации я и сейчас думаю ее словами.
***
Продолжая разговор о языке, хочется сказать, что мама на самом деле очень любила лингвистику.
Конечно, уже очень давно она для себя расставила приоритеты. Более важную роль стали играть семья, дети, папина работа и научная карьера. В каком-то смысле она пожертвовала своим собственным путём в лингвистике — своей исследовательской работой — в пользу семьи, мужа, детей, дома, организации нашей жизни. Потому что очень многое в нашей семье, конечно, держалось на маме. Сейчас это особенно понятно.
Но при этом она по-прежнему искренне считала лингвистику страшно важной наукой.
Есть такая семейная история — почти каноническая — про мою бабушку Таню, известного лингвиста Татьяну Вячеславну Булыгину. Когда Саша оканчивал школу и думал, куда поступать, мама говорила с бабушкой по телефону и сказала:
— Знаете, Татьяна Вячеславна, Саша всё-таки решил поступать на лингвистику.
И бабушка искренне удивилась:
— Ну конечно! А куда ещё? Не в ларьке же торговать.
То есть лингвистика была синонимом осмысленной научной деятельности — чего-то по-настоящему важного.
В скобках замечу, что в каком-то обобщенном смысле мы с братьями, наверное, в итоге все «торгуем в ларьке», а не «занимаемся лингвистикой», если так делить деятельность на два вида. Я себя успокаиваю тем, что хотя бы «торгую в ларьке» где-то при «лингвистике» — организация университета, школьного образования, культуры и просвещения. Но всё-таки скорее в ларьке.
Возвращаясь к маме: она действительно считала лингвистику одной из важнейших наук — если не важнейшей. И много делала для её популяризации. Русский язык для неё всегда был важен — достаточно вспомнить передачу «Грамотей», работу в родном Институте русского языка, популярные рассказы о языке для детей и взрослых.
И даже то, о чём я уже говорил: организация лингвистического направления на нашем новом факультете в Черногории. И её лекция в августе 2024 года — последняя лекция в Черногории, в нашем книжном баре и просветительском центре «Аудитория» в Будве. Это были одни из последних дней, когда я видел маму. 12 августа вечером мы виделись там же, в «Аудитории», в последний раз, это была наша последняя очная встреча в земной жизни. А за несколько дней до этого — 7 августа — она читала там лекцию «Лингвистика как наука всех наук». К счастью, сохранилась запись этой лекции.
И в каком-то смысле это была лекция не только о лингвистике, но и о её любви к лингвистике — той любви, которую она всегда пыталась передать слушателям и всем окружающим.
***
Отдельно хочется вспомнить про еврейскую тему в нашей жизни. Она, конечно, была связана с мамой. Собственно, именно по маминой линии мы причастны к еврейскому народу. Папа, как известно, был редким человеком в их дружеской компании, у которого совсем не было еврейских корней.
Мама вспоминала, как мы маленькими после какой-то лингвистической школы или дружеской тусовки с детьми родительских друзей сетовали: почему, мол, у нас такая обычная фамилия — Шмелёв? У всех остальных такие красивые: Кронгауз, Фрид и так далее.
Если говорить о еврейских темах в нашей семье, нельзя сказать, что их было очень много. Но они присутствовали. Например, через мамину троюродную сестру Марину Брантман. В детстве она проводила с нами очень много времени, очень дружила с мамой и помогала, присматривая за нами. Мы её очень любили, для нас это был очень близкий и родной человек.
Потом, уже на наших глазах, Марина обратилась к религии предков и стала практикующей иудейкой — активно вовлеченной в жизнь общины. И через неё мы больше узнавали о еврейской традиции, делали первые попытки учить иврит.
Для мамы это, наверное, не было главной идентичностью, но всё равно всегда присутствовало. Причастность ощущалась.
Мама любила вспоминать историю о том, как однажды, накануне еврейской Пасхи — тем более что это никак не противоречило нашей христианской религиозности, — она решила читать нам книгу Исход, историю исхода евреев из египетского рабства. Каждый вечер перед сном она читала по главе. Не помню, был ли это именно библейский текст или его адаптация. Мне почему-то кажется, что именно библейский.
И вот в один вечер мама не приходит читать, потому что у них гости. Друзья, как это часто бывало у родителей, а потом и у нас.
Она рассказывала — я сам этого почти не помню, возможно, в её пересказе история стала чуть ярче, — что мы с Сашей выбегаем в пижамах к гостям, на кухню или в комнату, и спрашиваем:
— Мама, мама, когда ты будешь дальше читать, как наши египтян победили?
Так что «наши» в нашей картине мира все-таки присутствовали. И «нашими» для меня и остались.
***
Отдельная тема — о которой сейчас принято говорить с большой серьёзностью, вокруг которой написано множество исследований, книг: научных, популярных, псевдонаучных, — это доверительные отношения между родителями и детьми, подростковая психология, границы влияния, «как быть хорошим родителем» и всё в этом роде.
Я не готов рассуждать об этом на уровне теории. Но могу точно сказать: у нас с мамой были очень близкие и доверительные отношения.
При этом это не была доверительность, которая проникала во все сферы жизни. Например, в личную. Я знаю, что огромное количество наших друзей и детей родительских друзей (которые почти все также наши друзья) — как раз очень много говорили с мамой о своих отношениях, о личных делах. Я почти ничего об этом не знаю — мама не пересказывала содержания разговоров. Но от самих друзей слышал, что они получали от неё серьёзные, искренние, очень нужные советы и комментарии.
У нас этого не было. Начиная, наверное, лет с четырнадцати-пятнадцати я перестал делиться с родителями какими-то личными историями. Возможно, это был необходимый этап взросления. И эта тема как будто деликатно обходилась стороной.
Но это было не отсутствие доверия, а скорее какие-то негласные правила игры. В целом доверие было абсолютным.
В семье было ясно: мы — семья. Маме это было очень важно. Что мы поддерживаем друг друга, рассказываем друг другу, принимаем друг друга в сложных ситуациях. И это ощущение было очень сильным. Наверное, так и должно быть. Но я знаю, что не всегда так бывает.
Было чувство, что ты не один отвечаешь за свою жизнь. Что за тобой стоит какая-то мощная поддержка. Что ты не сирота. Что если что — родители помогут, поддержат, вмешаются, сделают всё возможное, чтобы решить твою проблему.
Это чувство было очень сильным.
И сейчас, кроме горечи — непроходящей и, думаю, никогда до конца не проходящей — есть еще чувство растерянности и незащищенности. Хотя я с самого начала говорил, что не хочу звучать патетически.
Но в каком-то самом простом, почти биологическом, первобытном смысле — возникает ощущение внезапной незащищенности. Независимо от того, сколько тебе лет. Что ты вдруг оказался один на один.
По крайней мере, наполовину — когда теряешь одного из родителей. Когда исчезает это ощущение опеки, защиты, того, что кто-то за тобой смотрит, тебе помогает и за тебя молится.
И всё-таки хочется верить, что мамины молитвы продолжаются.
Что мы не оставлены ею в этом непростом мире.